Неточные совпадения
Подошедши к бюро, он переглядел их еще раз и уложил, тоже чрезвычайно осторожно, в один из ящиков, где, верно, им суждено быть погребенными до тех пор, покамест отец Карп и отец Поликарп,
два священника его деревни, не погребут его самого, к неописанной радости зятя и дочери, а может быть, и
капитана, приписавшегося ему в родню.
За столом, покрытым бумагами, сидели
два человека: пожилой генерал, виду строгого и холодного, и молодой гвардейский
капитан, лет двадцати осьми, очень приятной наружности, ловкий и свободный в обращении.
—
Две? — сказал хозяин, судорожно подскакивая, как пружинный. — Тысячи? Метров? Прошу вас сесть,
капитан. Не желаете ли взглянуть,
капитан, образцы новых материй? Как вам будет угодно. Вот спички, вот прекрасный табак; прошу вас.
Две тысячи…
две тысячи по… — Он сказал цену, имеющую такое же отношение к настоящей, как клятва к простому «да», но Грэй был доволен, так как не хотел ни в чем торговаться. — Удивительный, наилучший шелк, — продолжал лавочник, — товар вне сравнения, только у меня найдете такой.
— Досточтимый
капитан, — самодовольно возразил Циммер, — я играю на всем, что звучит и трещит. В молодости я был музыкальным клоуном. Теперь меня тянет к искусству, и я с горем вижу, что погубил незаурядное дарование. Поэтому-то я из поздней жадности люблю сразу
двух: виолу и скрипку. На виолончели играю днем, а на скрипке по вечерам, то есть как бы плачу, рыдаю о погибшем таланте. Не угостите ли винцом, э? Виолончель — это моя Кармен, а скрипка…
В отчаянном желании Грэя он видел лишь эксцентрическую прихоть и заранее торжествовал, представляя, как месяца через
два Грэй скажет ему, избегая смотреть в глаза: «
Капитан Гоп, я ободрал локти, ползая по снастям; у меня болят бока и спина, пальцы не разгибаются, голова трещит, а ноги трясутся.
Порядок тот же, как и в первую поездку в город, то есть впереди ехал капитан-лейтенант Посьет, на адмиральской гичке, чтоб встретить и расставить на берегу караул; далее, на баркасе, самый караул, в числе пятидесяти человек; за ним катер с музыкантами, потом катер со стульями и слугами; следующие
два занимали офицеры: человек пятнадцать со всех судов.
В Китае мятеж; в России готовятся к войне с Турцией. Частных писем привезли всего
два. Меня зовут в Шанхай: опять раздумье берет, опять нерешительность — да как, да что? Холод и лень одолели совсем, особенно холод, и лень тоже особенно. Вчера я спал у
капитана в каюте; у меня невозможно раздеться; я пишу, а другую руку спрятал за жилет; ноги зябнут.
В это время
капитан корабля, отец мальчика, вышел из каюты. Он нес ружье, чтобы стрелять чаек [Морские птицы. (Примеч. Л. Н. Толстого.)]. Он увидал сына на мачте, и тотчас же прицелился в сына и закричал: «В воду! прыгай сейчас в воду! застрелю!» Мальчик шатался, но не понимал. «Прыгай или застрелю!.. Раз,
два…» и как только отец крикнул: «три» — мальчик размахнулся головой вниз и прыгнул.
Поселился он на Сахалине еще в доисторические времена, когда не начиналась каторга, и это казалось до такой степени давно, что даже сочинили легенду о «происхождении Сахалина», в которой имя этого офицера тесно связано с геологическими переворотами: когда-то, в отдаленные времена, Сахалина не было вовсе, но вдруг, вследствие вулканических причин, поднялась подводная скала выше уровня моря, и на ней сидели
два существа — сивуч и штабс-капитан Шишмарев.
Поднялся наверх к самому рулю, там сидели
капитан, лоцман и еще два-три человека. Хоть по правилам вход наверх запрещен, но первоклассных пассажиров пускают. Ласково поздоровался Меркулов с
капитаном и спросил у него...
Так в городе и прозвали этих шалунов «подкалывателями», и были между ними имена, которыми как будто бы гордилась городская хроника: Полищуки,
два брата (Митька и Дундас), Володька Грек, Федор Миллер,
капитан Дмитриев, Сивохо, Добровольский, Шпачек и многие другие.
Послушался Колышкин, бросил подряды, купил пароход. Патап Максимыч на первых порах учил его распорядкам, приискал ему хорошего
капитана, приказчиков, водоливов, лоцманов, свел с кладчиками; сам даже давал клади на его пароход, хоть и было ему на чем возить добро свое… С легкой руки Чапурина разжился Колышкин лучше прежнего. Года через
два покрыл неустойку за неисполненный подряд и воротил убытки… Прошло еще три года, у Колышкина по Волге
два парохода стало бегать.
На сходнях стоит тот самый
капитан, что так неприветно обошелся с Алексеем, когда тот недели
две перед тем впервые увидел «Соболя».
Гарный Луг представлял настоящее гнездо такого выродившегося «панства»: уже ко времени эмансипации в нем было около шестидесяти крестьянских дворов и что-то около
двух десятков шляхтичей — душевладельцев.
Капитану одному принадлежало около трети.
Скоро, однако, умный и лукавый старик нашел средство примириться с «новым направлением». Начались религиозные споры, и в капитанской усадьбе резко обозначились
два настроения. Женщины — моя мать и жена
капитана — были на одной стороне, мой старший брат, офицер и студент — на другой.
— Да…
Капитан… Знаю… Он купил двадцать душ у такого-то… Homo novus… Прежних уже нет. Все пошло прахом. Потому что, видишь ли… было, например,
два пана: пан Банькевич, Иосиф, и пан Лохманович, Якуб. У пана Банькевича было три сына и у пана Лохмановича, знаешь, тоже три сына. Это уже выходит шесть. А еще дочери… За одной Иосиф Банькевич дал пятнадцать дворов на вывод, до Подоля… А у тех опять пошли дети… У Банькевича: Стах, Франек, Фортунат, Юзеф…
Это был жестокий удар всему панству. Пан Погорельский плакал, как бобр, по выражению
капитана, оплакивая порчу нравов, — periculum in mores nobilitatis harno-lusiensis. Только сам Лохманович отнесся к неприятной случайности вполне философски. Дня через
два, спокойный и величавый, как всегда, он явился к
капитану.
В эти минуты их можно было принять за
двух неразлучных друзей. Но иной раз
капитан за глаза говорил с горечью...
В одно время здесь собралась группа молодежи. Тут был, во — первых, сын
капитана, молодой артиллерийский офицер. Мы помнили его еще кадетом, потом юнкером артиллерийского училища. Года
два он не приезжал, а потом явился новоиспеченным поручиком, в свежем с иголочки мундире, в блестящих эполетах и сам весь свежий, радостно сияющий новизной своего положения, какими-то обещаниями и ожиданиями на пороге новой жизни.
У
капитана были три дочери,
две из них уже невесты.
Штабс-капитан Михайлов
два раза в нерешительности прошел мимо кружка своих аристократов, в третий раз сделал усилие над собой и подошел к ним.
Никто особенно рад не был, встретив на бульваре штабс-капитана Михайлова, исключая, мóжет быть, его полка
капитана Обжогова и прапорщика Сусликова, которые с горячностью пожали ему руку, но первый был в верблюжьих штанах, без перчаток, в обтрепанной шинели и с таким красным вспотевшим лицом, а второй кричал так громко и развязно, что совестно было ходить с ними, особенно перед офицерами в белых перчатках, из которых с одним — с адъютантом — штабс-капитан Михайлов кланялся, а с другим — штаб-офицером — мог бы кланяться, потому что
два раза встречал его у общего знакомого.
— А вот я рад, что и вы здесь,
капитан, — сказал он морскому офицеру, в штаб-офицерской шинели, с большими усами и Георгием, который вошел в это время в блиндаж и просил генерала дать ему рабочих, чтобы исправить на его батарее
две амбразуры, которые были засыпаны. — Мне генерал приказал узнать, — продолжал Калугин, когда командир батареи перестал говорить с генералом, — могут ли ваши орудия стрелять по траншее картечью?
Гораздо позднее узнал мальчик причины внимания к нему начальства. Как только строевая рота вернулась с обеда и весть об аресте Александрова разнеслась в ней, то к
капитану Яблукинскому быстро явился кадет Жданов и под честным словом сказал, что это он, а не Александров, свистнул в строю. А свистнул только потому, что лишь сегодня научился свистать при помощи
двух пальцев, вложенных в рот, и по дороге в столовую не мог удержаться от маленькой репетиции.
— Точно так, господин
капитан. Барышни. Приехали только на
две недели в Москву из Пензы. Мои родственницы. Обещался быть в Благородном собрании на елке. Дал честное слово. Ужасно обидно будет обмануть их и подвести.
После акта пристав составил опись найденным при покойном вещам и деньгам — их оказалось около
двух тысяч рублей — а также переданному ему
капитаном парохода багажа самоубийцы. В принятии последнего он выдал
капитану особую расписку, на которой подписался: Полицейский пристав города Нарыма Флегонт Никитич Сироткин.
У крыльца долго и шумно рассаживались. Ромашов поместился с
двумя барышнями Михиными. Между экипажами топтался с обычным угнетенным, безнадежно-унылым видом штабс-капитан Лещенко, которого раньше Ромашов не заметил и которого никто не хотел брать с собою в фаэтон. Ромашов окликнул его и предложил ему место рядом с собою на передней скамейке. Лещенко поглядел на подпоручика собачьими, преданными, добрыми глазами и со вздохом полез в экипаж.
— Постой-ка, поди сюда, чертова перечница… Небось побежишь к жидишкам? А? Векселя писать? Эх ты, дура, дура, дурья ты голова… Ну, уж нб тебе, дьявол тебе в печень. Одна,
две… раз,
две, три, четыре… Триста. Больше не могу. Отдашь, когда сможешь. Фу, черт, что за гадость вы делаете,
капитан! — заорал полковник, возвышая голос по восходящей гамме. — Не смейте никогда этого делать! Это низость!.. Однако марш, марш, марш! К черту-с, к черту-с. Мое почтение-с!..
Ромашов уже взошел на заднее крыльцо, но вдруг остановился, уловив в столовой раздраженный и насмешливый голос
капитана Сливы. Окно было в
двух шагах, и, осторожно заглянув в него, Ромашов увидел сутуловатую спину своего ротного командира.
Командир десятой роты,
капитан Алейников, царство ему небесное, был представлен к Анне за то, что в
два часа построил какой-то там люнет чи барбет.
На их игру глядел, сидя на подоконнике, штабс-капитан Лещенко, унылый человек сорока пяти лет, способный одним своим видом навести тоску; все у него в лице и фигуре висело вниз с видом самой безнадежной меланхолии: висел вниз, точно стручок перца, длинный, мясистый, красный и дряблый нос; свисали до подбородка
двумя тонкими бурыми нитками усы; брови спускались от переносья вниз к вискам, придавая его глазам вечно плаксивое выражение; даже старенький сюртук болтался на его покатых плечах и впалой груди, как на вешалке.
И вот по этому его слову вдруг приезжает сам капитан-исправник. Обрадовался ему глупый помещик несказанно; побежал в шкап, вынул
два печатных пряника и думает: «Ну, этот, кажется, останется доволен!»
Таким образом,
два с половиною года тянулись тяжкие для него испытания, и за это время он успел получить чин
капитана и даже орден.
Но пока что родная таратайка мчалась без удержу. Показание одного чиновника, добровольно сделанное пред командиром гвардейского корпуса генерал-адъютантом Васильчиковым, пролило на то, что прежде казалось маловажным, более истинный и, вместе с тем, более устрашающий свет, а затем,
двумя различными путями: через юнкера 3-го бугского уланского полка, Украинского военного поселения Шервуда и через
капитана вятского пехотного полка Майбороду, обнаружено было существование заговора.
Дверь кабинета отворилась, и на ее пороге появился весь сияющий, видимо, от счастья, Иван Петрович Костылев. На груди его сюртука блестели
два новеньких ордена. Павел Кириллович был совершенно озадачен таким торжественным появлением предполагаемой им жертвы аракчеевского деспотизма, и тревога за судьбу
капитана быстро сменилась раздражением против него.
— А ведь Аракчей-то
капитана за реку не отправил, великодушного начальника разыграл, в полковники произвел и
двумя орденами наградил, — сообщил старик Зарудин и в подробности рассказал все слышанное им от Костылева о сегодняшнем обеде у Аракчеева.
Прием, продолжавшийся уже около
двух часов, кончался: проходили уже согнутые, трепещущие фигуры мелких чиновников, а фамилия
капитана фон Зеемана не произносилась Петром Андреевичем Клейнмихелем.
Сборища эти прикрывались литературой, и между самыми частыми посетителями их было
два или три известных поэта — друзья и приятели A. C. Пушкин, Кондратий Рылеев и
капитан Александр Бестужев, и многие гвардейские офицеры, более или менее известные за любителей поэзии и литературы. По тем же сведениям полиции, эти молодые люди принадлежали к либеральной молодежи, называвшейся «Молодою Россиею».
«Сосланный в вверенную мне губернию и состоящий при мне чиновником особых поручений, коллежский секретарь Вихров дозволил себе при производстве им следствия по опекунскому управлению штабс-капитана Клыкова внушить крестьянам неповиновение и отбирал от них пристрастные показания; при производстве дознания об единоверцах вошел через жену местного станового пристава в денежные сношения с раскольниками, и, наконец, посланный для поимки бегунов, захватил оных вместе с понятыми в количестве
двух человек, но, по небрежности или из каких-либо иных целей, отпустил их и таким образом дал им возможность избежать кары закона.
Таким образом достигались
две цели — и поэтическая и служебная; но теперь была и третья, особенная и весьма щекотливая цель:
капитан, выдвигая на сцену стихи, думал оправдать себя в одном пункте, которого почему-то всего более для себя опасался и в котором всего более ощущал себя провинившимся.
Капитан, до сих пор стоявший молча и потупив глаза, быстро шагнул
два шага вперед и весь побагровел.
Капитан поклонился, шагнул
два шага к дверям, вдруг остановился, приложил руку к сердцу, хотел было что-то сказать, не сказал и быстро побежал вон. Но в дверях как раз столкнулся с Николаем Всеволодовичем; тот посторонился;
капитан как-то весь вдруг съежился пред ним и так и замер на месте, не отрывая от него глаз, как кролик от удава. Подождав немного, Николай Всеволодович слегка отстранил его рукой и вошел в гостиную.
Наконец внимание
капитана обратили на себя
две тени, из которых одна поворотила в переулок, а другая подошла к воротам Петра Михайлыча и начала что-то тут делать.
— Вас, впрочем, я не пущу домой, что вам сидеть одному в нумере? Вот вам
два собеседника: старый
капитан и молодая девица, толкуйте с ней! Она у меня большая охотница говорить о литературе, — заключил старик и, шаркнув правой ногой, присел, сделал ручкой и ушел. Чрез несколько минут в гостиной очень чувствительно послышалось его храпенье. Настеньку это сконфузило.
Капитан был холостяк, получал сто рублей серебром пенсиона и жил на квартире, через дом от Петра Михайлыча, в
двух небольших комнатках.
В
два часа
капитан состоял налицо и сидел, как водится, молча в гостиной; Настенька перелистывала «Отечественные записки»; Петр Михайлыч ходил взад и вперед по зале, посматривая с удовольствием на парадно убранный стол и взглядывая по временам в окно.
Часа в
два молодой смотритель явился, наконец, мрачный. Он небрежно кивнул головой
капитану, поклонился Петру Михайлычу и дружески пожал руку Настеньке.
На ломберном столе с прожженным сукном стоял самовар, и чай разливал в полунаклоненном положении
капитан, в том же как будто неизносимом вицмундире с светлыми пуговицами; та же, кажется, его коротенькая пенковая трубка стояла между чашками и только вместо умершей Дианки сидел в углу комнаты на задних лапах огромный кобель, Трезор, родной сын ее и как
две капли воды похожий на нее.
Капитан с заметным удовольствием исполнил эту просьбу: он своими руками раскрыл стол, вычистил его, отыскал и положил на приличных местах игранные карты, мелки и даже поставил стулья. Он очень любил сыграть пульку и
две в карты.
Дворянство симбирское, свияжское и пензенское последовало сему примеру: были составлены еще
два конных отряда и поручены начальству майоров Гладкова и Чемесова и
капитана Матюнина.